Жак Ле Гофф, Николя Трюон История тела в средние века
ПРИСУТСТВИЕ МЕРТВЫХ
Эпидемии «осени Средневековья» больше изолировали людей друг от друга, чем способствовали осознанию ими своей исключительности. Живым нередко приходилось «знакомиться» со смертью вдали от родины, в скитаниях, на чужбине. «Макабрические образы, зрелище расчлененных и иссушенных трупов, были призваны внушить страх, побудить к покаянию, как и многочисленные «Искусства умирать», «Приуготовления к смерти», широко распространившиеся начиная с середины XV века. Однако они, кроме того, показывали нечто новое: ужас перед потерей индивидуальности, — пишет Мишель Лоуер. — Возможно, они представляли собой протест общества против одиночества и заброшенности». Возможно, в них содержалось двойное опровержение как Арьеса, так и Элиаса, которое могло бы их примирить. Ибо если трудно считать преимуществом людей Средневековья «мирную смерть», на которой настаивал первый, то и «одиночество умирающих», о котором твердил второй, остается уделом не только людей нашего времени.
Во всяком случае, одно можно сказать со всей определенностью: как в реальной жизни, так и в мире воображаемого средневековых людей постоянно присутствовали мертвые. В XII веке появился «король мертвых» Эрлекин, который властвовал над ордами проклятых рыцарей и всякой мелкой нечистью. По поверьям, они рыскали по обочинам дорог и опушкам леса. Встречи с ним или его жутким семейством («госпожой Эрлекин») следовало остерегаться, дабы не пропасть и не угодить в ад. Единственная возможность уцелеть состояла в том, чтобы до самой смерти носить на своем теле неизгладимую отметину, удостоверявшую существование призрака. Таким образом — особенно с X-XI веков — складывались рассказы о привидениях, которые преследовали живых. В них часто утверждалось, что привидениями становятся «умершие преждевременно» или «ненормально», погибшие насильственной смертью: жертвы убийц, женщины, умершие во время родов, некрещеные младенцы, а также самоубийцы. Мертвые являлись живым и требовали от них «поддержки»: заупокойных служб, милостыни, молитв, дабы освободиться из чистилища. Размеры помощи могли становиться предметом оценки и торга. Церковь, которая прежде отвергала подобные россказни как суеверие и язычество, теперь собирала их и перерабатывала в свой теоретический багаж. Она довольно ловко следила за появлением подобных историй и поощряла их распространение.
И, как это ни парадоксально, призрачные видения имели отношение к телу. «Они затрагивают отнюдь не только дух того, кому снится сон, или ясновидящего, а могут воздействовать и на его тело. Они не совсем лишены материальной формы, а могут обладать некоей телесностью. Они не до конца отделились от тела умершего, поэтому могут устанавливать с ним связь, а также являться живым», — так пишет Жан-Клод Шмитт в большом исследовании, посвященном привидениям[98].
Существует много историй, как привидения прожигали живых. В знаменитом exemplum XIII века, а также в «Золотой легенде» Иакова Ворагинского рассказывается о том, как призрак хотел убедить университария мэтра Серло в тщете его знаний. «Привидение уронило каплю раскаленного пота на его руку, и она тут же впиталась и прошла сквозь все его тело». Призраки выходили из могил и терзали живых. В захватывающих йоркширских рассказах они даже дрались с живыми или пили их кровь. Шекспир, изображавший духов и явления мертвых, был, конечно же, человеком Средневековья.
Подобно тому как считалось, что от тел умерших святых исходит «запах святости», так же верили, что не подвержены тлению тела превратившихся в призраков. Получается, что действие непреложного физиологического закона не распространялось на тела святых и носителей зла. Средневековые представления о смерти породили новое искусство, тоже пренебрегавшее всеми правилами биологии, — искусство макабра.
В XIII веке в Западной Европе оказался в ходу неясного происхождения сюжет разговора «трех мертвецов и трех живых». Суть его составлял диалог между тремя молодыми людьми и тремя трупами. В нем разъяснялась участь, ожидавшая молодых людей в будущем. «Мы были тем, что вы есть, — говорил первый мертвец. — Вы будете тем, что мы есть». Историки и семиологи высказывали разные предположения о происхождении термина «макабр». Некоторые видели в нем ономатопею, передающую стук костей, другие возводили его к латинским словам mactorum chorea, означающих «пляску тощих». Как бы то ни было, искусство макабра, то есть изображение трупов, переживало расцвет, и особенно в танце.
Как отмечает Андре Корвизье, «стихи о мертвецах сначала выступали в форме проповеди»[99]. Таким образом, они адресовались в первую очередь душе, однако все заслонял вездесущий разлагающийся труп. Он напоминал об объединяющей всех людей смерти, перед которой все оказывались равны, независимо от существовавшей в обществе иерархии. «И коль скоро будут съедены червями ваши тела, посмотрите на себя: мертвые, сгнившие, вонючие, голые. Каковы мы сейчас, таковы будете вы». — пели поэты. И в довершение социальной сатиры о трупе короля говорилось следующее: «Это теперь всего лишь мясо для червей, все его величие отдано червям».
Тема макабра, впрочем, проникла во все виды искусства, и особенно в изобразительное. Она встречалась во фресках, скульптуре, миниатюрах, гравюрах, макабрические образы появлялись на игральных картах. Изображения, являвшиеся «книгой для бедных», обрушивали на сознание людей ужас перед смертью и омерзение к трупу. Такие образы оказались актуальны в XIV веке, в позднее Средневековье. Чума и проказа, бесспорно, способствовали постоянному возобновлению страха. Тогда предпочитали изображение трупа, а не скелета, которое почиталось более мягким и почти смешным. На христианских могилах и гробницах появлялись изображения лежащих разлагающихся трупов — транси (переходящие в мир иной). Так, на могиле кардинала Лагранжа во Франции изображено мертвое тело, которое должно напоминать прохожему о суетности и смирении: «Вскоре ты будешь, как я, отвратительным трупом, кормом для червей». В наше время страхи, как представляется, сосредотачиваются в первую очередь на боли и агонии. В Средние века люди больше всего боялись внезапной смерти. Человек в таком случае рисковал умереть в состоянии смертного греха, а потому мог быть осужден на адские муки. Как сказано в Евангелии от Матфея (Мф. 25, 31-46), в конце времен Бог на Страшном суде отделит «овец от козлов», праведных от неправедных. Первые окажутся в райских садах, вторые — «в огне вечном». Посмертная судьба определится поведением при жизни: грешникам — ад, благочестивым — рай. Убеждение в том, что каждый попадет либо на небо, либо в преисподнюю, жило в каждом человеке эпохи Средневековья.
К дуалистичности потустороннего мира, вырисовывающейся в Новом Завете, христианство добавило тему воскресения тел после Страшного суда. Жером Баше напоминает, что «посмертная судьба определялась не только вопросом о бессмертии души, но еще и тем, что станет с воскресшим телом. Так, грешники будут страдать телом и душой, а избранные получат награду в небесной благодати. Они будут наделены великолепным, совершенным в своей красоте и вечно молодым телом, легко двигающимся и излучающим свет. Таково искупление, которое христианство обещает в ином мире телу, в этом мире обреченному на презрение»[100]. Начиная со второй половины XII века появилось еще и некое третье место, предназначенное для обычных грешников, то есть для большинства людей, — это чистилище, своего рода зал ожидания[101].
Пребывавшие в этом подземном обиталище души обладали телом и подвергались мучениям, как в аду, но имели надежду, претерпев все муки, выйти оттуда. Милосердие Божие позволяло им уповать на обретение благодатного тела в раю. Кроме того, им помогала и Церковь. Она обладала властью уменьшить срок пребывания в чистилище путем выдачи «индульгенций». Таким образом, смерть становилась «платой за грех». География потустороннего мира расширилась и обогатилась двумя лимбами. В одном пребывали добродетельные нехристиане, и оттуда Иисус вывел в рай ветхозаветных патриархов; в другом — дети, умершие некрещеными, которых таким образом спасали от мук ада. Кстати, ад опять-таки выражался «метафорой», имевшей отношение к телу: его называли «пастью».
Жером Баше опубликовал замечательное исследовании о том, какие представления об аде бытовали во Франции и в Италии. Он показал, что с XI в. «почти обязательным мотивом изображения ада» стала пасть, причем первое время изображали омерзительную пасть Левиафана, финикийского мифического чудовища, заглатывавшего грешников. Такие образы можно увидеть, в частности, на тимпанах соборов в Париже, Шартре и Бурже[102]. Самая худшая из мук ада снова касалась тела — она состояла в невозможности узреть Святую Троицу.
Итак, пишет Жером Баше, «ад предстает как животная мощь, которая демонстрирует ненасытную агрессивность. У нее острые клыки, она ворочает челюстями и гипнотизирует взглядом. Демоны с чудовищными звериными телами суетятся среди всполохов огня и кишащих змей, ворошат крюками и другими орудиями грешников, сваленных в беспорядочную кучу или кипящих в котле огненном. По головным уборам среди них подчас можно узнать королей и епископов (они встречаются также и в раю). На шее скупца болтается кошелек; грудь и половые органы сладострастницы кусают змеи и жабы».
В XIV веке инфернальный образ Левиафана постепенно уступает место «владыке скорби», как пишет Данте, то есть сатане. «Кроме того, муки становятся разнообразнее: в аду вешают, отсекают конечности, кастрируют, поджаривают тела на вертеле, сдирают кожу — налицо весь богатый арсенал наказаний, практиковавшихся земным правосудием, причем садистское воображение даже сильно превосходит их, — продолжает Жером Баше. — Помимо всего прочего, художники заботятся о том, чтобы наказание на изображениях соответствовало совершенному греху. Гневливые закалывают друг друга кинжалами, скупым заливают в глотку расплавленное золото, содомитов сажают на кол, гордецов сатана топчет ногами, сладострастники, пребывая в огне, соединены в вечном соитии, обжоры располагаются у стола и не имеют возможности есть».
Таким образом, по утверждению Жана-Клода Шмитта, в Средние века «мертвые пребывали в центре жизни, как кладбише в центре деревни»[103]. Сопряженное с телом противоречие, которое присуще европейскому Средневековью, проявлялось и в связи со смертью. «Душа считалась «нематериальной», однако она «подлежала наказанию»: в аду или в чистилище она подвергалась пыткам огнем или холодом, причем средневековые люди […] представляли их себе столь конкретно, что называли «телесными»».
На самом деле, констатирует Жан-Клод Шмитт, средневековое христианство так никогда и не смогло примирить два внутренне присущих ему противоположных стремления. «С одной стороны, оно желало отринуть тело, дабы облегчить воспарение души к Богу, и вследствие этого уподобляло «духовное» нематериальному. С другой стороны, нужно было представить себе нечто видимое, поместить его в пространство и во время, вообразить место, формы, объем и телесность даже там, где они должны быть исключены».
ПРОЦЕСС ЦИВИЛИЗАЦИИ ТЕЛА
Церкви не удавалось полностью подчинить тело своему контролю, и она упражнялась в придумывании для него правил, регламентов и предписаний. Она овладевала телесными практиками, контролируя и приспосабливая унаследованную от Античности языческую манеру поведения, которую не принимала и отвергала. Все области социальной и частной жизни, так или иначе связанные с телом: кулинарное искусство, эталоны красоты, жесты, любовь и отношение к наготе, — подчинялись восторжествовавшей в Европе новой идеологии. Однако подобные изменения составляли длительный процесс. Утверждавшееся христианство и складывавшееся придворное общество стремились «цивилизовать тело» и привить ему хорошие манеры.
Но тело сопротивлялось. Эротика и обнаженное тело появлялись в рисунках на полях рукописей и в литературных произведениях. Народные праздники сопровождались кутежами и обжорством. А в мире воображаемого средневековых людей существовала страна Кокань. Тело находилось в центре противоречий и столкновений, с ним все время происходили какие-то перемены. Его вклад в нашу культуру оказался очень велик. Уместно даже говорить о некоей концепции культуры, некоторые черты, проявления и сферы быта которой, благодаря многочисленным свидетельствам, мы смогли представить в этой книге.
GULA И ГАСТРОНОМИЯ
Присущее средневековой европейской культуре противоречие, связанное с телом, продолжало существовать, несмотря ни на что. Покаяние и аскетизм, умерщвление плоти и посты — все было связано с телом. Одним из тягчайших считался грех gula — обжорство (это слово переводится с латинского языка как «пасть»). Почти всегда он сопровождался сладострастием. В этой связи монахи разработали для себя специфический режим питания, целое учение о питании. Сначала из рациона исключили мясо, но разрешалась рыба, однако за лучшее почитали употребление в пищу овощей и даже диких растений и трав, если речь шла об отшельниках. Считалось, что это больше соответствует образу райского сада. Однако развитие контактов, а также социальное и политическое единство аристократии и высшего духовенства привели к тому, что пищевые традиции несколько сблизились. В монастырях стало появляться мясо.
Вместе с тем, как мы видели, еда являлась одним из главных удовольствий. Пищевая культура развивалась в двух направлениях. Во-первых, складывались представления о диетическом питании, основывавшиеся главным образом на монастырских пищевых традициях. Во-вторых, высшие классы общества, аристократия и буржуазия, но также и верхушка духовенства, искали утонченности, которая превратила питание в культуру, а кухню в гастрономию. Той утонченности, которая придавала удовольствию респектабельность.
ВСТРЕЧА ДВУХ КУЛЬТУР И МОДЕЛЕЙ ПИТАНИЯ
Средневековью достались в наследство две различные модели питания: культура злаков и культура мяса. В основе первой лежала средиземноморская триада древних греков и римлян. Она состояла из злаковых, виноградного вина и оливкового масла. Вторая восходила к культуре варварских народов, прежде всего германцев. Античные авторы с презрением писали, что эти племена пребывают во мраке животного существования. Конечно, подобное противопоставление весьма схематично и содержит в себе большое упрощение. Варвары, так же как эллины и римляне, выращивали злаки и употребляли в пищу зерно. Их «национальным» напитком было ячменное пиво, которое начиная с XIV века вытеснялось пивом из хмеля. В свою очередь, римляне разводили скот и потребляли мясо.
Однако в III-IV веках, когда Римская империя оказалась под угрозой, противостояние двух моделей питания усилилось. В самом деле, противопоставление культуры злаковых культуре мяса в сознании римлян означало едва ли не противопоставление цивилизации варварству. Позже оно выразилось еще в одной оппозиции: христианского вина, которое пила аристократия, и языческого пива, которое пил народ. Впрочем, это не помешало францисканцам в XIII веке не устанавливать никакого различия между «монастырями, где пьют вино» и «монастырями, где пьют пиво». Как замечает Массимо Монтанари, «симбиоз двух миров и двух культур стал возможным, потому что сами победители, варвары, ставшие господствующим классом средневековой Европы, поддались очарованию римской модели и приняли ее ценности»[104]. Однако, констатируя обращение варваров к античной модели питания, не следует забывать о роли христианства. Ибо в новой религии, могущество которой усиливалось, хлеб, вино и масло являются главными сакральными яствами, элементами литургии.
Итак, противостояние двух моделей все же оставалось реальностью. Оно особенно сказывалось в возрастании роли леса как пространства и как элемента мира воображаемого людей Средневековья[105]. В самом деле, лес, который они осваивали, являл собой для них нечто одновременно отталкивающее и желанное, опасное и притягивающее. Он был источником пищи, пространством, где занимались собирательством, рыбалкой, бортничеством и охотой. Скот пасся там практически на свободе. Жизнь била ключом в этом мире «лесных жителей» (boisilleurs), как говорил Марк Блок. Там протекала деятельность, плоды которой дополняли питание людей, хотя основу его составляли продукты земледелия и виноградарства. Большой Кабан, славное животное и гордость леса, становился почти равным Великой Матери Земле, которой поклонялись средиземноморские народы. Таким образом, в средневековой Европе германская и римская модели встретились, в результате чего возникла собственная культура питания. Постепенно утверждалась смешанная модель, включавшая в себя зерно и овоши, мясо и рыбу. Причем преимуществами такого здорового питания пользовались как богатые, так и бедные. В эпоху раннего Средневековья редко случался не только голод, но даже недоедание. Во-первых, потому, что численность населения была невелика, а во-вторых, как раз вследствие того, что питались относительно правильно. Кстати, значение фактора обычно недооценивается. Личный огород, не облагавшийся налогом, обеспечивал удовлетворение повседневных потребностей. Вместе с тем при существовавшем социальном неравенстве и множестве болезней характерная для Средних веков известная сбалансированность питания, разумеется, не обеспечивала полной безопасности.
Вплоть до IX века охота была свободной. Лучшей добычей считался черный поросенок, который больше походил на кабана, чем на современного поросенка. Вино распространялось повсеместно, хотя ячменное пиво еще служило неким языческим символом, противостоявшим христианской сакральности. Воде не доверяли, так как подозревали, что именно она переносит болезни. В отличие от римских крестьян, средневековые часто предпочитали пшенице рожь и овес, ячмень и полбу, просо и сорго. Очень высоко ценилась домашняя птица, в то время как дичь играла, вероятно, гораздо меньшую роль в питании, чем принято считать, хотя ее символическая ценность оставалась очень высокой. Большим спросом в средневековом обществе пользовался каплун, ибо оно хорошо знало, насколько вкусно мясо кастрированного петуха (здесь снова проявлялось «знание тела», на этот раз тела животного). Коль скоро существовало стремление «цивилизовать тело», то логично, что домашняя птица оказывалась более привлекательной, чем «варварское» мясо дичи.
Нарушение баланса в питании носило в значительной степени социальный характер и являлось скорее количественным, чем качественным. Свидетельствами здоровья и благополучия считались полнота и хороший аппетит, застолья и пиры. «Не достоин править нами тот, кто довольствуется скудной трапезой», — сказал якобы архиепископ Меца герцогу Сполето, когда тот явился требовать корону короля франков. Знатная военная верхушка превозносила изобилие. В народном мире воображаемого его эквивалентом стала страна Кокань.
В IX-X веках начался демографический рост, вне всякого сомнения, благодаря относительной стабильности в обеспечении продуктами питания. И именно тогда стал постепенно ограничиваться доступ простолюдинов к лесным и пастбищным угодьям. Высшие слои понемногу присваивали себе пространства, где можно было охотиться и добывать необходимое. «Наиболее значительным событием в истории питания, — утверждает Массимо Монтанари, — возможно, явилось запрещение или, во всяком случае, подчинение строгим правилам эксплуатации невозделанных угодий. Запреты вводились систематически начиная с середины эпохи Средневековья. Таким образом, основу питания низших классов отныне составляли главным образом продукты растительного происхождения (зерновые и овощи). В то же время потребление мяса (особенно дичи, но и свежего мяса вообще) стало привилегией небольшого числа людей. Оно все более явственно воспринималось как показатель высокого общественного положения»[106]. Противостояние культуры хлеба и культуры мяса, отделявшее античных людей от варваров, сменилось новым — культуры бедных и культуры богатых, отодвинувшим старое на второй план. Самые бедные жители сельской местности питались теперь в основном изделиями из зерна и овощами. Считалось, что хлеб лучше всего соответствует положению и занятиям labora-tores. Баранина же, а еще лучше — говядина украшали стол недавно появившихся богатых горожан. Вот так мясо, которое человек добывал в противоборстве со зверем, стало ассоциироваться с богатством и силой, с плотью и мускулатурой.
ХОРОШИЕ МАНЕРЫ
Между тем стремление цивилизовать тело не ослабевало. Норберт Элиас, а вслед за ним Жан-Луи Фландрен[107] показали, что совершенствование нравов проходило через воспитание хороших манер и искусство застолья. Дворянство и буржуазия подчеркивали свою социальную особенность и при этом проявляли неослабевающую жадность до удовольствий. Присущие им изощренность и излишества в еде породили ту форму утонченности, которая превращала прием пищи в культуру, а кухню — в гастрономию. В XIII-XIV веках появились кулинарные книги и рецепты. Складывалось целое искусство приготовления блюд. Разнообразие оттенков вкуса обеспечивали пряности: перец, корица или имбирь, лаванда или галанга; сладость давали мед или сушеные фрукты, кислоту — виноградный и лимонный соки. Применялись пищевые красители: желтый — из шафрана, белый — из миндаля, красный — из пюре земляники или вишни. Вкусы умели смешивать, например сладкое с соленым. Пищу готовили по-разному, например, мясо и рыбу часто предпочитали жарить, а не варить, использовали соусы, пекли изделия из теста. Это искусство, соединявшееся с искусством любить, ухаживать и желать, вдохновляло как простых горожан, так и тех, кто накрывал столы при европейских дворах[108]. Если стряпуха из крестьянской лачуги черпала свои познания от собственной матери, то профессиональный повар обладал искусством, плоды которого продавал. Он именовался coquinarius («трактирщик»). Искусный повар, служивший определенному хозяину, (maitre queux, а по-латыни — coquus), становился важной персоной в богатом доме. Как повседневная, так и особая трапезы представляли собой общественный акт, подчиненный правилам и демонстрировавший иерархию. Такая трапеза «одновременно обозначала различия и объединяла»[109]. Место за столом, порядок подачи блюд, способ прислуживать — все это было связано с приобщением тела к цивилизации и входило в обиход вместе с искусством застолья и хорошими манерами. Запрещалось плеваться, сморкаться, предлагать соседу кусок, от которого перед этим откусывал. Так в эпоху Средневековья происходило облагораживание пищевых привычек. Теперь ели не лежа, как римляне, а сидя. Пищу, конечно, продолжали брать руками, но строго по правилам, как это делали мусульмане. Во время застолья полагалось соблюдать надлежащее расстояние между сотрапезниками. Наконец, высшим материальным проявлением «цивилизации нравов» стало изобретение вилки. Она была завезена из Византии через Венецию в конце эпохи Средневековья.
ПРЕДСТАВЛЕНИЕ ТЕЛА
Процесс цивилизации нравов в Средние века проходил через цивилизацию жестов. В мире, сознание которого обращалось к духовности, который отвергал тело и возводил храмы из камня, манера двигаться не могла быть естественной. Важную роль в этом обществе играли ритуалы. Жесты рук, сложенных в молитве, поцелуй вассала во время принесения оммажа, жесты обещания и устного договора, различные движения и положения тела имели отношение к самой сути социальной жизни. Точно так же как и представления и привычки. Средневековые теологи задавались вопросом, будут ли тела избранных в раю обнаженными или одетыми. Как и многие вопросы, касающиеся тела, этот имел большое значение для общества, раздираемого противоречием между подавлением и превознесением тела. Восприятие наготы разделялось на образ невинности человека до первородного греха, красоты, которую Господь даровал мужчине и женщине, и образ сладострастия. Понятие о женской красоте металось между персонажами Евы-искусительницы и Марии-искупительницы. Одежду воспринимали то как защитную броню, то как украшение. Получили распространение бани и парильни, которые, возможно, больше, чем следует, связывают с проституцией. Им, конечно, не удалось обрести тот статус и то значение, которые имели термы в Античности. Однако они по-своему предоставляли не меньше возможностей цивилизовать тело, которое появлялось в разных видах и мизансценах.
НАГОЕ ИЛИ ОДЕТОЕ?
В противоположность распространенному мнению, люди Средневековья не испытывали ненависти к наготе. Ее действительно осуждала Церковь. Тем не менее обнаженное тело оставалось в центре дилеммы: его обесценивали и возвышали одновременно. Христианство решительно отвергало античные обычаи — гимнастику (от греческого слова gymnos — «обнаженный»), которой атлеты предавались, скинув одежду. Правда, с тех пор как утвердился брак, имевший целью зачатие, супружеским парам дозволялось ложиться нагими, как о том свидетельствуют многочисленные изображения. Тем не менее даже в браке нагое тело оставалось опасным. А изображение обнаженных супругов в постели могло означать грех сладострастия. В этом случае лишь контекст позволял определить, шла ли речь о распущенности или о следовании законам брака и продолжения рода. Итак, нагота пребывала в униженном положении, но, несмотря на это, воспринималась по-разному: как красота или как грех, как состояние невинности или как зло.
Воплощением амбивалентности телесной красоты человека в эпоху Средневековья являлись Адам и Ева. С одной стороны, их изображали, старающимися скрыть свою наготу, ставшую наказанием за первородный грех. С другой — их тела напоминали не только о грехе, но и об изначальной невинности. Они давали возможность запечатлеть красоту, которую Бог даровал мужчине и женщине. Образы Адама и Евы встречаются очень часто начиная с XIII века, что свидетельствует о притягательности физической наготы для средневековых людей. На изображениях воскресения мертвых из гроба и из могилы выходят не скелеты, а тела, вновь обретшие свою плоть.
Вместе с тем обнаженное тело чаще всего ассоциировалось с опасностью, если не со злом, и было связано с дикостью и безумием. Когда в романе Кретьена де Труа сходит с ума рыцарь Ивэйн, он дичает, убегает в лес и живет там голым, сорвав с себя одежду. Состояние обнаженности считалось, кроме того, в высшей степени рискованным с точки зрения морали, поскольку связывалось с бесстыдством и эротизмом. Напротив, одежда воспринималась не только как украшение, но и как защитная броня.
Наготе противостояли монашеское одеяние и, в еще большей степени, военный мундир. Для самых именитых членов общества существовали торжественные ритуалы облачения в соответствующую одежду: монашеский постриг и рукоположение священника, посвящение в рыцари. Один из самых важных ритуалов — коронация — состоял в том, что король снимал одежду и облачался в королевское платье. В этом проявлялась противоречивая природа одежды: она обнажала и скрывала наготу тела.
Потрясающе показательный пример связан со святым Франциском Ассизским. Свое обращение и переход в апостольское состояние он ознаменовал актами публичного раздевания. Первый раз святой Франциск предстал нагим перед епископом, перед собственным отцом и перед народом Ассизи, дабы торжественно показать, что отказывается от имущества, от социального положения и какого бы то ни было богатства. Второй раз он проповедовал обнаженным с соборной кафедры. Таким образом, святой Франциск буквально исполнил то, к чему на рубеже XII и XIII веков призывали поборники бедности и отказа от земных благ: «Нагими следуйте за нагим Христом». Литература хорошо показывает, как в игре наготы с одеждой весьма своеобразно вырисовывался идеал куртуазности. Куртуазные герои — как женщины, так и мужчины — были красивы.
У женщин красоту обнаженного тела подчеркивала красота волос, собранных в косы. Тело куртуазного мужчины представлялось взору его дамы, дабы она восхищалась им и желала его, так же как и другие дамы, которые могли его видеть. Ланселот, герой романов артуровского цикла, блистал красотой с головы до пят. Красивы были его волосы, глаза, рот, шея и плечи, руки и бедра, ляжки и ноги. Вместе с тем куртуазные герои и героини заботились также о красоте своей одежды, что способствовало развитию моды. Куртуазная нагота обладала двойственностью. Она могла выступать и как гимн физической красоте, и как жало сексуальности и сладострастия. Мужчины и женщины Средневековья метались между красотой обнаженного тела и красотой одежды, между невинностью и грехом, использовали украшения или беззащитную простоту собственного тела.
Нагота оставалась проблемой и не утрачивала противоречивости даже и за гробом, когда воскресшие тела попадали в рай. Многих теологов терзал вопрос о том, будут ли тела избранных обнаженными или одетыми. Ибо находились аргументы в пользу как одного, так и другого ответа. В рамках чистой теологии ответ на этот вопрос был таков, что после Страшного суда останется физическая нагота, так как первородный грех для избранных окажется искупленным. Коль скоро одежда является следствием падения, то не будет необходимости ее демонстрировать. Другие полагали, что тела избранных будут облачены в одежды, обосновывая свою точку зрения не столько теологическими доводами, сколько их чувствительностью и стыдливостью. Впрочем, большинство теологов, по-видимому, сделало выбор в пользу наготы, хотя торжествовавшее христианство в очередной раз заключило ее в рамки, подчинило правилам и по-своему «цивилизовало».
ЖЕНСКАЯ КРАСОТА: МЕЖДУ ЕВОЙ И МАРИЕЙ
Два полюса женской красоты в Средние века составляли Ева и Мария. В противопоставлении этих образов выразилось противоречивое отношение к самой женщине. С одной стороны, Ева-искусительница, первая грешница, что следовало из осмысления первородного греха как связанного с полом. С другой стороны, Средневековье помнило, что Бог из Книги Бытия создал женщину, дабы избавить мужчину от одиночества. Ева стала для него необходимым помощником. Причем от ее сотворения и вплоть до первородного греха Ева, как, впрочем, и Адам, оставалась нагой. Тема Сотворения мира и история первой пары обрели в средневековом искусстве важное место. Средневековые зрители приобщались к восприятию обнаженного женского тела.
Средневековье открывало для себя женскую красоту через образы рая, в которых присутствовала нагота, а душа человека подвергалась искушению. Франсуа Вийон с восхищением говорил: «А женщин плоть? О правый Боже! Бела, нежна, как вешний цвет». Воплощением красоты, той красоты, что побуждала Средневековье открывать тело и прежде всего лицо женщины, запечатленное на многочисленных портретах, становилась Ева.
Рядом с образом Евы вставал образ Марии, искупительницы грехов. Его наделяли красотой священной, в отличие от красоты профанной. Соединение этих двух типов и составляло живую женскую красоту. Объектом поклонения являлось не тело Марии, а ее лицо. Когда в готическом искусстве — начиная с XIII века, и особенно в позднее Средневековье, — женское лицо становилось предметом возвышенного восхищения, в нем одновременно проступали два образа: и Евы, и Марии[110].
В готическом искусстве эта тема со всеми ее противоречиями раскрывалась через противопоставление образов мудрых и неразумных дев. Сюжет происходит из Евангелия от Матфея, где говорится о десяти девах, «которые, взяв светильники свои, вышли навстречу жениху. Из них пять было мудрых и пять неразумных. Неразумные, взяв светильники свои, не взяли с собою масла. Мудрые же, вместе со светильниками своими, взяли масла в сосудах своих» (Мф. 25, 1-4). «Итак, бодрствуйте, ибо не знаете ни дня, ни часа, в который приидет Сын Человеческий», — заключает евангелист (Мф. 25, 13). Священное Писание открывало перед скульптором возможность воплотить двойственность женского лица, а также вообще привлечь внимание к женщине, к ее физическому облику.
КУПАНИЕ
В Средние века исчезли термы, и это означало прекращение практики общественных купаний, как исчезновение стадионов означало прекращение занятий спортом. «Тысяча лет без бань», — писал Мишле в книге «Ведьма». Он ошибался: люди Средневековья купались. Однако мы мало знаем об индивидуальных привычках домашнего купания в Средние века.
Напротив, нам хорошо известно о развитии практики водолечения, прежде всего в Италии. Причем нужно отметить, что эта практика, в отличие от той, что имела место в Византии, по-видимому, не испытала влияния восточной традиции общественных бань. Зародившаяся в халифате Омейядов (661-750), при Аббасидах (750-1258) она распространилась на Магриб, Ближний Восток и достигла Испании, так что в отношении той эпохи можно говорить о «парадигме мусульманского универсализма». Восточная банная традиция называлась хаммам, однако в христианский средневековый мир она не проникала. Зато в Италии, особенно в Тоскане, а также и в христианской части Испании, в Англии и Германии рядом с водоемами появлялись водолечебные заведения.
Самым знаменитым стало заведение в Путеолах (Поццуоли) на севере Неаполитанского королевства. В XIII веке оно получило широкую известность благодаря популярности поэмы Петра Эболийского «De balneis Puteolaneis», некоторые рукописи которой были богато иллюстрированы. Тела купающихся хорошо смотрелись в контексте, вызывавшем в памяти обряд крещения.
В то же время общественные бани развивались во многих городах христианского мира, включая и маленькие городки. Их называли купальнями, и они не имели того социального значения, какой имели античные термы. Изначально их не предполагалось делать местом встреч и бесед, они не предназначались для кутежей и пиршеств. Вместе с тем они, как известно, стали пристанищем проституции, и этот порок сурово осуждался Церковью. Различия между мусульманскими хаммам и христианскими купальнями объясняют подчас разницей в чувстве стыдливости. Лишь с наступлением Возрождения европейские мужчины и женщины стали осуждать наготу, которая все меньше и меньше демонстрировалась публично. В Средние века они не отвергали наготу в купальне или в постели.
КУЛЬТУРА ЖЕСТОВ
Средневековое общество изъяснялось прежде всего устно вплоть до XIII века, когда расцвет городской торговли и развитие управления повлекли за собой распространение письменной культуры. Вот почему особую роль в нем играли жесты. Кстати, даже письмо, которым владело почти исключительно духовенство, представляет собой жест, действие, осуществляемое рукой, и это действие считалось важным и почиталось. Договоры и клятвы сопровождались жестами. Ритуал вассалитетного оммажа и посвящения в рыцари состоял в том, что вассал, сложив руки, вкладывал их в руки сюзерена, а тот сжимал их в своих. Это называлось imixitio тапиит. Затем следовал поцелуй (osculum), который означал и показывал всем, что сеньор принимал рыцаря в свою семью[111]. Таким образом, для того, чтобы стать вассалом, требовались жесты «рта и рук». Молитва, благословение, окуривание ладаном, покаяние… — буквально все части литургии, весь религиозный культ наполнены жестикуляцией.
Самый распространенный жанр средневековой литературы — это героические песни (chansons de geste). Подразумевалось, что именно телесный жест, затрагивавший всего человека целиком, являющийся внешним его проявлением (foris), позволяет проявиться внутренним движениям (intus) души. Причем следовало различать жесты (gestus) и жестикуляцию (gesticulatio), то есть кривляние и всяческие гримасы, заставлявшие вспомнить о дьяволе. Здесь снова чувствуется внутреннее напряжение. С одной стороны, жест выражал внутренний мир, преданность вере. С другой — жестикуляция считалась знаком коварства, одержимости и греха. Вероятно, преследовали скоморохов и осуждали смех именно потому, что у смеющегося искажаются рот и лицо. В свою очередь, и танец оказывался между двумя библейскими моделями — позитивной и в высшей степени негативной. С одной стороны, он возводился к танцу Давида, с другой — к танцу Саломеи перед отрубленной головой Иоанна Крестителя. Так что в глазах Церкви танец никогда не смог добиться достойного положения. Она осуждала неестественные позы, ужимки и покачивания разными частями тела. Отсюда же происходило и осуждение театра.
Итак, много сделавший для понимания средневекового жеста Жан-Клод Шмитт прав, когда утверждает, что «говорить о жестах — значит в первую очередь говорить о теле»[112]. Предприняв успешную попытку установить «смысл жестов» людей средневековой Европы, он пришел к заключению, что «жест одновременно превозносился и находился под сильным подозрением, был вездесущ, но оставался в подчинении. Тело, скованное моралью и правилами ритуала, никогда не признавало себя побежденным. Чем больше вокруг него и вокруг его жестов сжимались тиски норм и предписаний, тем больше становилось параллельных форм жестикуляции. Они проявлялись в выступлениях скоморохов, в восходивших к фольклору гротескных образах карнавала, в мистических жестах богомольцев и флагеллантов позднего Средневековья». За всем этим проглядывала борьба, которую вели друг с другом «пост» и «карнавал». Феноменом, связанным с телом, вслед за смехом становилось и слово. Они проходили через один и тот же несовершенный фильтр — рот, не отличавший грубые слова богохульства от слов молитвы и проповеди.
ТЕЛО ВО ВСЕХ СВОИХ СОСТОЯНИЯХ
С одной стороны, кодифицированному жесту (gestus) в средневековом обществе придавалось большое значение. С другой — жестикуляция (gesticulatio) ассоциировалась с беспорядком и грехом. Равным образом это касалось всяческого паясничания и принятия неестественных поз. Вместе с тем тело постоянно пребывало в движении и выходило за рамки нормы. Литературные произведения, изобразительное искусство, рассказы о путешествиях и поля рукописей населяли чудовища из мира воображаемого средневековых людей.
Они существовали на протяжении всего развития цивилизации, но Средние века воистину стали их золотой порой. Возможно, по утверждению историка Клод-Клер Каплер, эпоха, когда gestus и gesticulatio жестко противостояли друг другу, уродства и отклонения от нормы были очень распространены и сильно принижались, «в большей степени нуждалась в них».
Что же касается спорта, то в Средние века он пришел в упадок. Хотя игры и сохранялись, античные традиции были утрачены; стадионы, цирки и гимна-сии исчезли, став жертвой враждебной телу идеологии. Да, люди Средневековья предавались телесным играм, но не так, как в прежние времена. И тем более не так, как в наше время. То, что мы сегодня называем спортом, в XIX веке определилось и оформилось именно как восстановление связи с физической культурой Античности.
ЧУДОВИЩА
В мире воображаемого людей Средневековья, так же как и в иконографии, чудовища присутствовали неизменно. Одни, например Левиафан, имели библейское происхождение, другие, как гидра, восходили к греко-римской мифологии, многие оказались позаимствованы с Востока. Настоящим кладезем образов воображаемого средневековой Европы являлась Индия, откуда в огромном количестве черпались мифические персонажи. Согласно объяснениям Церкви, их функция состояла в демонстрации способности Бога творить бесчисленное количество существ помимо человека. Клод-Клер Каплер подробно классифицировала монстров в соответствии с их телесными особенностями[113].
У некоторых из них недоставало чего-нибудь важного: головы, глаз, носа, языка и т.д. У других что-то было гипертрофировано: уши, шея, нога, нижняя губа, половые органы. Иногда вместо двух органов оказывался один (циклоп с одним глазом) или их насчитывалось больше, чем нужно (две головы, два тела, несколько глаз, рук, слишком много пальцев вообще или только больших пальцев). Изображались чудовища исключительно больших или маленьких размеров: великаны и карлики.
Монстры могли представлять собой гибриды растения и человека. Считалось, например, что корни мандрагоры имеют форму мужчин и женщин. Самое большое распространение получили образы людей с головами животных, животных с головами или туловищами людей: сирены, сфинксы, кентавры, а также обаятельная Мелюзина. Эта женщина скрывала свою способность оборачиваться змеей или рыбой, дабы стать супругой, матерью, получить определенное общественное положение и избавиться от заклятья[114]. Иногда изображали мохнатых людей, которые жили как «дикари». Они особенно часто встречаются в иконографии XIV и особенно XV веков. Чудовища могли быть убийцами: антропофагами и драконами-пожирателями.
Сексуальные фантазии средневековых христиан выражались в образах андрогинов. В том, что ненормальным считался определенный цвет кожи, прежде всего темный, можно усмотреть проявление расистских тенденций. Индия средневековой мечты была населена циклопами, людьми с глазами на туловище, на плечах или на пупке, людьми, обладавшими только одной огромной ногой, поднимавшейся над головой, чтобы обеспечить тень. Такие монстры назывались сциаподами. У подобных созданий, как правило, наблюдались физические аномалии, которые делали их важными свидетельствами в истории тела. Когда святой Бернар Клервоский осуждал изображения каменных чудовищ в клюнийских монастырях, он, против собственной воли, подтверждал, что они обладают обаянием: «Что делает эта вереница смехотворных чудовищ, эта смущающая уродливая красота и это прекрасное уродство в монастырях, на глазах у братьев, занятых молитвой?»
В средневековом мире воображаемого жили драконы, которых повергал святой Георгий: изображению их тел свойственна необычайная свобода. Считалось, что чудовищем, дабы напугать людей, часто оборачивается дьявол. В то же время в богатейшем мире монстров обнаруживались и существа с положительной символикой. Так, символом девственности стал единорог. Мы снова сталкиваемся с внутренней противоречивостью.
СОДЕРЖАНИЕ
- Предисловие
- Введение
- «ПОСТ» И «КАРНАВАЛ»:
- ВЕЛИКОЕ ОТРЕЧЕНИЕ
- ТАБУИРОВАНИЕ СПЕРМЫ И КРОВИ
- ПРИНИЖЕНИЕ ТЕЛА В СЕКСУАЛЬНЫХ ОТНОШЕНИЯХ
- ТЕОРИЯ И ПРАКТИКА
- ИСТОКИ ПОДАВЛЕНИЯ: ПОЗДНЯЯ АНТИЧНОСТЬ
- ХРИСТИАНСТВО СОВЕРШАЕТ ВЕЛИКИЙ ПОВОРОТ ПРОТИВ ТЕЛА
- ПОДЧИНЕННОЕ ПОЛОЖЕНИЕ ЖЕНЩИНЫ
- СТИГМАТЫ И САМОБИЧЕВАНИЕ
- ТОЩИЙ И ТОЛСТЫЙ
- РЕВАНШ ТЕЛА
- КАМЕННАЯ ЗМЕЯ ПРОТИВ ИВОВОГО ДРАКОНА
- ТРУД: ТЯГОСТНЫЙ ИЛИ ТВОРЧЕСКИЙ
- СЛЕЗНЫЙ ДАР
- ПРИНИМАТЬ СМЕХ ВСЕРЬЕЗ
- СНЫ ПОД НАДЗОРОМ
- ЖИТЬ И УМИРАТЬ В СРЕДНИЕ ВЕКA
- ДОРОГА ЖИЗНИ
- ВОЗРАСТЫ ЖИЗНИ
- «А ЛОЖИЛИСЬ ЛИ ОНИ ВМЕСТЕ?»
- НАКОНЕЦ ПОЯВЛЯЕТСЯ РЕБЕНОК
- АВТОРИТЕТ И КОВАРСТВО СТАРОСТИ
- БОЛЕЗНЬ И МЕДИЦИНА
- БОЛЬНОЙ, ОТВЕРЖЕННЫЙ И ИЗБРАННЫЙ
- «НАДЛЕЖАЩЕЕ СМЕШЕНИЕ» И ТЕОРИЯ ЧЕТЫРЕХ ЖИДКОСТЕЙ
- БРАТ ТЕЛО
- МОЧА И КРОВЬ
- ПОД МАСКОЙ ГАЛЕНА
- ГРАНИЦЫ СХОЛАСТИЧЕСКОЙ МЕДИЦИНЫ
- ОБЩЕСТВЕННАЯ ПОМОЩЬ
- ВСКРЫТИЕ ТЕЛА
- МЕРТВЫЕ И УМИРАЮЩИЕ: ПРОСЛАВЛЕННЫЕ И ОТВРАТИТЕЛЬНЫЕ
- РУКОВОДСТВО ДЛЯ УМИРАЮЩИХ
- ПРИСУТСТВИЕ МЕРТВЫХ
- ПРОЦЕСС ЦИВИЛИЗАЦИИ ТЕЛА
- GULA И ГАСТРОНОМИЯ
- ВСТРЕЧА ДВУХ КУЛЬТУР И МОДЕЛЕЙ ПИТАНИЯ
- ХОРОШИЕ МАНЕРЫ
- ПРЕДСТАВЛЕНИЕ ТЕЛА
- НАГОЕ ИЛИ ОДЕТОЕ?
- ЖЕНСКАЯ КРАСОТА: МЕЖДУ ЕВОЙ И МАРИЕЙ
- КУПАНИЕ
- КУЛЬТУРА ЖЕСТОВ
- ТЕЛО ВО ВСЕХ СВОИХ СОСТОЯНИЯХ
- ЧУДОВИЩА
- СПОРТ?
- ТЕЛО КАК МЕТАФОРА
- ЧЕЛОВЕК-МИКРОКОСМ
- СЕРДЦЕ, ТЕЛО БРЕДА
- ГОЛОВА — ВЕДУЩАЯ ФУНКЦИЯ
- ПЕЧЕНЬ, ВЕЛИКИЙ ПРОИГРАВШИЙ
- РУКА, ДВОЙСТВЕННОЕ ОРУДИЕ
- ПОЛИТИЧЕСКОЕ ПРИМЕНЕНИЕ ТЕЛЕСНОЙ МЕТАФОРЫ
- ГОЛОВА ИЛИ СЕРДЦЕ?
- КАК ГЛАЗА НА ТЕЛЕ
- ГОСУДАРСТВО — ЭТО ТЕЛО
- НИЗВЕРЖЕНИЕ ГОЛОВЫ
- ГОЛОВА ВСТАЕТ НА НОГИ
- КОРОЛЬ И СВЯТОЙ
- ТЕЛО ГОРОДА